something good can work
"из прошлого получается благородное топливо"
ВРЕМЯ: 15/08/2027 |
КРАТКОЕ ОПИСАНИЕ:
nobody said it was easy
no one ever said iit would be this hard
Отредактировано Norman Lambrecht (2018-11-07 01:54:39)
HP: Count Those Freaks |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » HP: Count Those Freaks » Незавершённые эпизоды » something good can work
something good can work
"из прошлого получается благородное топливо"
ВРЕМЯ: 15/08/2027 |
КРАТКОЕ ОПИСАНИЕ:
nobody said it was easy
no one ever said iit would be this hard
Отредактировано Norman Lambrecht (2018-11-07 01:54:39)
Мы всегда были лучшими друзьями. Стеффани убирает отросшую челку за уши и перекладывает оставшиеся рабочие письма, на которые нужно ответить позже, в стол ящика, подальше под другие бумаги. Сейчас восемь утра, но в офисе она торчит уже час, готовит помещение: сегодня не должно быть поводов остаться работать допоздна. Ни малейшего намека на остаться лишние час-два-три, всю ночь. Все работники корпорации Eisen будут выполнять свои обязанности в обычном порядке, но её начальник и глава этого всего фармацевтического безумия должен подыхать со скуки, сидя в своем кресле большого босса. Прежде всего для Стефани он друг, но если будет работать так, как сейчас, и дальше, то она его не вытащит, и в следующий раз увидит сидящим на чем-то хуже, чем плюшки или член. Стефани не считает себя новой Марией Магдалиной, но этого она не может знать наверняка, потому что на деле раз за разом следует за Норманом Ламбрехтом и видит его метафорические смерти и воскрешения, но есть и различия: она действует наверняка, её руки тянутся к нему не в смиренной мольбе прекратить страдать, а буквально дать отпиздюлину всякий раз... всякий раз.
В кабинете мрачно и тихо. Но оттого лишь обостряются раздражающие звуки, тот самый тип тишины, которую хочется заткнуть чем угодно, потому что слабый треск никогда не выключающейся различной аппаратуры и компьютеров где-то вдалеке, шорохи от сквозняков и шум, который издает сама Стефани, когда перебирает пальцами ручки и бумажки, пряча их с глаз и оставляя после себя такую чистую пустоту, - ужаснее скрежета ногтей по пенопласту. Глаза падают на электронные часы на стеллаже, наполненном до краев договорами и прочей документацией. "Взрослые люди на взрослой работе", хмыкает Спейси-Смит, но она знает, что среди этих папок есть папки, не предназначенные для ведения бизнеса, и это самое приятное в её работе: просто знать о чем-то и иметь доступ к тому, до чего другие не дотягиваются.
До начала работы остается час-ноль-ноль. У Нормана в кабинете очень удобное кресло, она благодарна дизайнерам по интерьеру и, с едва различимым стоном предстоящего удовольствия от отдыха, откидывает голову назад и прикрывает глаза. Наверное, лучшая часть раннего утра это та, где тебе можно еще подремать полчаса, уже ни о чем не беспокоясь. Задумка удалась, она всё успела, и жизнь показалась бы совсем сказочной, будь при ней эклеры и стаканчик (естественно, обжигающего) кофе с соседней улицы. Наверняка, та забегаловка уже открывается и добродушный бариста метет полы и засыпает в кофе-машину ароматные зерна. Ноздри у Стефани чуть вздрогнули, а гортань издала звук, и ком неудовлетворенности от голода упал вниз к пустому желудку. "А гастрит в Мунго лечат за два заклинания и одно зелье, пока мы не можем создать маггловский действенный препарат, чтобы навсегда избавиться от этого". Брови сходятся на переносице не потому что Стефани в самом деле заботится о магглах, а потому что сейчас это в принципе не должно её заботить, но рабочие мысли так и лезут из ниоткуда. Привыкла, наверное, что на работе надо работать, а не пытаться заснуть в директорском кресле. Интересно, а как Норман здесь себя чувствует? На этом самом месте? Ладонями девушка проводит по подлокотникам и представляет, какие мысли его посещают. Это слишком помешательно, но она хочет знать, о чем думают другие люди и сравнить их с собой, а может даже испытать их прожитый опыт на себе. У Нормана накопилось много всякого в жизни, и Стефани хотела знать, что и как меняется в его голове каждый раз, когда с разрывом его сердечных струн в теле, и создании новых нейронных сетей, он что-то находит или теряет. Чаще, как отметила Спейси-Смит, последнее.
Стефани наконец понимает, что она беспрерывно щелкает колпачком ручки, и стержень с чернилами бешено соскакивает с пружины и возвращается на место, после чего раздраженно отбрасывает её в сторону. Правая нога успела онеметь, а звенящая тишина убраться: звуки наполняют офис, наползают на друг дружку, как клопы, и кажется, что даже ярче жить как-то становится. А, хотя, нет, просто электричество зажглось. Но волшебнику, вроде Стеф, всю жизнь живущему без напряжения и токов, в глубине души все равно кажется это магией, а также маленьким поводом порадоваться. Она ждет появления своего друга, почти что готовая прыгнуть на него, как Тигруля на Винни Пуха, и сходу заявить, что ни о какой работе сегодня он не будет ни думать, ни вспоминать, а к ночи вряд ли вообще что-то будет помнить, потому что таков их план.
- Норман, душа моя, я и не мечтала тебя сегодня увидеть на работе, соскучился по делам? – Сарказм, не прикрытый в голосе Стефани, так и прорывался наружу, ведь не далее, как вчера, ведьме пришлось силой тащить его в свой дом. Она вздохнула, ведь у неё дома, как в лучших отелях Лондона: выдают полотенце, маленький брусочек ароматного мыла, маскируют все табуретки под горшки с цветами, и оставляют завтрак из остатков вчерашнего ужина. Разве это не повод остаться у неё в гостях? И пока Стефани бы наводила порядки на работе, Ламбрехт бы проспался нормально, она вернулась домой с новостями об отсутствии работы, и они вместе устроили алкотрип по барам вечером. А так придется высидеть время хотя бы до обеда, обсуждая за жизнь. – Слава богу, сегодня у тебя никаких встреч нет, и наконец-то у меня тоже. Но зато у нас с тобой заготовлено много интересных мероприятий.
Сюрприз, Норман Ламбрехт, твои мамочки тебя любят.
The National - No Guilty Party
Ему 5. Остенде обрывает его на полуслове, забивает горло морским соленым воем и щекочет инеем ребра, напоминающие створки большой речной раковины, и в них, слишком больших для крохотного туловища, слишком много тревоги для 5 лет. В нем вообще всего много, и с широко открытыми глазами он всасывает этот мир глотками, слишком великими для его рта, и мир вываливается за борт его кривой челюсти с детской скользкой зубной пластинкой, и мир стекает по подбородку и пачкает воротничок рубашки. Ему 5, и каждую боль он встречает с вызовом, с раздражением и ребяческой ответной яростью. Ветка хлещет по предплечью - оторви сук, скрути его в жгут и отхлещи несчастный кустарник. Камень царапает коленку - скинь его с обрыва, вниз, к камням покрупнее, к скалам, которые размолят его на графитовую труху. Дедушка смеется нараспев и хмурит густые брови, он говорит: "боль нужно принимать спокойно, это же часть наших физиологических процессов, зачем же выбрасывать ее из своего тела?". Норман не понимает, но следует совету. Вспышками, всполохами, импульсами горит в нем багряный осадок злобы, горит, горит и понемногу затухает. Потому что время его еще не настало, боль цедят вместе с миром, и она наполняет желудок до краев, оседает на стенках и копится.
"Зачем же выбрасывать ее из своего тела?" слышится ему, когда он впивается пальцами в чужую шею и давит, давит на важные пухлые жилки. Он все еще не понимает, но следовать отказывается, противиться, делает диаметрально противоположное - переносит ее в другое тело теми вспышками, всполохами, импульсами, своими толчками и ударами, от которых кровь в больших створках и лопастях ребер начинает пенится и шипеть апельсиновой кислотой. Он растит на чужой коже красные острые шляпки своего урожая гематомами, ожогами, синяками, клеймит знаком качества - своим джебом, своим хуком и апперкотом. Ему 14, и порфира сменяется вымоченной в краске кожей, натянутой на литой вспененный латекс. Отец сбивает его с ног одним четким ударом, он поднимается - его роняют снова. Он совершенно не умеет боксировать, но когда рот отца пропускает смешок, кулак тянется к челюсти и попадает в цель. Отец сплевывает на пол сукровицу и улыбается. В 17 он побеждает его в честном спарринге, и отец улыбается снова, на этот раз ярче, чем когда либо, и виниры сыпятся на его голые ступни мелким жемчугом.
Ему 15. В коридорах после четырех - ни души. Его едва видно из-за колонны, он не чувствует лица, лишь липкий привкус желчи, которые раздраженные стенки желудка толкают наверх, к размягченному плазмой горлу. Ему все никак не удается вычислить алгоритм, коды ломаются, система дает сбой: он не сопротивляется - висит вниз головой под левикорпусом, пока не потеряет сознание, он дает отпор нападкам - ему остается скрючиваться в своем неприметном углу и схлопывать кровавые пузыри ноздрями и лопнувшими губами. Ему 15 и он не верит в бога, но когда девочка с белыми-белыми волосами подает ему руку, он принимает ее за ангела. Он чувствует вкус фимиама на языке, ловит замыленным взглядом золотое свечение, охватывающее ее тонкую фигуру, и пытается ухватиться за ее нимб, рубиново-красный, порфирический, алый. Он спрашивает почти истерически, почему солнечный диск вокруг ее лба напоминает темный, мокрый червонец. Она отвечает с той мягкой полуулыбкой, которую адресуют умалишенным, что у него, кажется, в глазу лопнул капилляр.
Норман не видел ее больше. То ли она заканчивала Хогвартс на тот год, то ли оказалась миражем, плодом его воспаленного сознания. Но ему еще и 20 нет, как он оказывается в Мунго, и на ее бейджике написано: Леа Уэйн. Она все еще светится, но уже стерильным белым, как энергосберегающая лампочка. Его охватывает паника, потому что за призраками прошлого всегда следуют другие. В этой воронке лиц у него кружится голова, но 25 кадром на сетчатке глаз вдруг вспыхивает лицо Александра Крама, и пленка начинает куксится и крошится черным сахаром, корчась, как под лупой. Она уничтожает все: родинки, темную завораживающую радужку, нос и насмешливый разлет бровей, волосы, уши, мелкие веснушки на переносице, прищур, залаченную челку, но не трогает улыбку, эту чертову улыбку. Этот поцелуй, этот ожог пульсирует в его сознании, как злокачественная опухоль, и его пробивает на слезы. И Леа смотрит на него расписной иконой и мраморной статуэткой, и пахнет травами и отчего-то маггловским аддеролом. Она - лед в ампулах, четко выверенные пропорции анестетика, она улыбается ему той самой полуулыбкой, которую обычно адресуют умалишенным, но в ней столько белого шума, что виски стягивает острая мигрень. Его бьет мелкая дрожь, но его разворачивают к себе знакомые маленькие ладошки. Он поднимает глаза наверх, и видит музу в Стеффани Спейси-Смит с ее мягким медовым взглядом, розовыми вспышками в волосах и расподией, болтающейся на кончике языка, каждый раз, когда она начинает говорить. Она - самое земное небесное существо, ему еще нет и 20, но он устал от всех этих богов и монстров, ангелов и сирен. Слишком много кожи ссадили зубы Ареопага, больше никакого вина и зрелищ, больше никакой эпической любви, больше никаких одиссеевых побегов странствий. Он засыпает, задыхаясь, и обещает себе сделать этот вдох завтра. Обещает себе когда-нибудь отплатить своей бедной Эрато.
Ему 23. В 23 люди все еще пьют и учатся, влюбляются, ходят на выставки, уже сидят или сидят на чем-то, засыпают на скучном фильме или просыпают сеанс из-за бессонной ночи перед ноутбуком в ожидании единственного выходного. Корпеют на стажировках или низкооплачиваемых работах, из кожи вон лезут ради чаевых или оценок в зачетке. Ему 23 и у него есть все, отчего нынче учащается сердцебиение и повышается слюноотделение: деньги и власть, акции и дочерние компании его собственного мирового конгломерата, крутые тачки, дорогие шмотки, квартира, длинноногие модели в баснословных гостиничных номерах, снятых наспех на одну ночь. Никто не умеет страдать так, как бедные, - говорил товарищ Буковски, но как же эти все мильён терзаний Шекспира, как же холенный Уайльд, как же милая Вульф, убившая себя? Ты слишком напряжен, ты слишком серьезен, веселись до самого утра, напейся вдрызг, посети это, это и это, положи под язык, поставь мне засос - кричит ему вслед ночной неоновый Лондон, вслед, потому что он бежит прочь от вывесок и подсвеченных билбордов, от софитов, фонарей и цветных огней. Он бежит в мокрые объятия утра, грязно-голубого, пахнущего кофе и стиральным порошком, отвратительно трезвого, шепчущего ему Темзой, белой дымкой ламбетовской кладки, кольцом Лондон Ая: возьми эту молодость, проживи ее, пропусти через себя. Но он сплевывает ее себе под ноги, как терпкий налет смолы после тройки выкуренных сигарет. Лизергиновым осадком булькает в нем вина, сжирая его изнутри, она лижет ребра и ручку грудины и складывается внутри маленьким швейцарским ножиком, лезвием - вверх. На том конце моста его будет ждать Купер, и он запахнет мысли об Александре Краме вместе с полами пальто, подоткнет под себя, пригладит и разложит красивой розой, чтобы шипами - по пульсирующим органам, и никому не скажет об этих сессиях (обсессиях), включающих лютую стужу, мост Ватерлоо и грубый еще непривычный неприевшийся Данхилл. Оставит это себе и потащит эту тайну к себе, на дно.
I say your name
I say I'm sorry
I'm the one doing this,
There's no other way.
Я столько раз звал тебя по имени, что мои губы совсем обесцветили его, сняли весь цвет и вкус, выели, как ощущение твоего поцелуя. С твоего ухода, точнее с развилки, на которую мы ступили вместе, прошло 6 дней. Но ты, ты, исчезающий в дверном проеме, ты, хлопающий дверью с покосившимся набок номером твоей квартиры, порог который уже наверняка обложили солью, а каждый мой шаг в ней выскребли неразбавленной хлоркой, все еще в моей голове. А в моем рабочем столе - все еще ее рисунки. Знаешь, на один из них пришелся ее всплеск магии, и лошадки на нем двигаются. Я поздно это заметил, и лампочка в моем торшере лопнула прямо у меня на глазах. Когда я относил их домой, я обнаружил, что весь зверинец уже улегся спать, и мне вспомнилось, как она мило сопит, когда только-только опускается в дрему, как шевелятся ее ресницы и веки, так, что я прямо могу почувствовать динамику ее сна. Я безмерно скучаю. И наверное люблю тебя сильнее, чем хотел бы. Боль при нахождении рядом с тобой, в неопределенности, затаенной злобе и страхе, все же была легче и приятнее той ноющей и тупой, напоминающей отходняк после анестезии при ампутировании, от этого разрыва. Часть меня навсегда потерялась где-то в тебе, но будь уверен - ты оторвал лучший кусок, ты вывернул меня наизнанку, но этот перевертыш-я все же гораздо приятнее оригинала. Сейчас мне остается лишь немножко подштопать раны, улыбнуться тебе издалека, чтобы не потревожить, и отпустить еще и у себя в голове. Я буду в порядке. Я начну представлять тебя с другими и смирюсь. Ты вел меня, но сейчас я ступаю один увереннее, больше никакой наркоты по собственному желанию, но в некоторых удовольствиях я все же не смогу себе отказать, просто хочу чтобы ты знал. Из вредности, из низкого побуждения как-то уколоть тебя. Я принадлежу тебе и ты принадлежишь мне на том уровне, что никогда не будет доступен кому-то, извини меня, левому, хорошо, ново-прибывшему. Это в прошлом, но это в пространстве, и для меня лично оно - свято, но главное - живо. И пока я могу видеть его, осязать пусть фантомно - оно первично для меня, оно для меня бессмертно. Я желаю тебе всего самого наилучшего. Искренне лелею мысль о долгожданном покое в твоем доме и в твоем сердце.
С любовью,
Тот, кто никогда не осмелится тебе это отправить.
Ламбрехт, Норман - сканирует экран, и с этим пропуском, которым он давненько не пользовался, он спокойно проходит через черный ход, чтобы хоть немного перевести дыхание после этого тяжелого очередного прощания в стол. В бардачок, точнее. Он трет рукавами глаза, чтобы не допустить всех этих слез, соплей, задерживает дыхание, и сворачивает в коридор. Он нацепляет на нос очки, на губы - свою лучшую ухмылку, поправляет прическу и воротничок рубашки. Он расстегивает несколько пуговочек и подмигивает первому встречному, чтобы никто на самом деле не понял, насколько ему тошно и душно. Его колотит, и он мечтает лишь о том, чтобы запереться в своем кабинете, и пригубить какую-нибудь микстуру из заботливо припасенных его лучшей на свете секретаршей. Но до заветного ящичка ему добраться так и не удается.
— Норман, душа моя, я и не мечтала тебя сегодня увидеть на работе, соскучился по делам? —
Он и забыл, где сегодня проснулся.
Столько вещей он делал на автомате, даже не задумываясь о локации, что упустил из виду одну из самых важных деталей. Алгоритм: дом - Ватерлоо/фреш эйр/Вестминстер - рефлексия - работа, сбился в самом начале. Он смотрит в ее глаза, полные плохо прикрытого разочарования, и хочет содрать с себя кожу. Дикими лилиями пробивается в нем вина. Вины слишком много, чтобы она держалась русла, но он шумно сглатывает и давит ее в себе нежностью. Нежностью к этой девочке, у которой все еще горит знойными агатами радужка, все еще мерцает звездной пылью силуэт и ангельская кожа. Но здесь нет подвоха: в ее руках лира, на ее губах - сонет, и она кутает его в свою гармонию, и ему в ней даже уютно. Он приказывает себе остановится. 25 кадров макросъемки Александра Крама сворачиваются вновь до одной его улыбки.
- Хорошо, - он расслабляет лицо, и улыбка спадает на сантиметр, перестает давить ямочки на щеках, но сейчас в ней больше настоящего, чем в нем самом целиком, - Что ты там заготовила?
It's nobody's fault
No guilty party
I just got nothing, nothing left to say
И жалости к себе больше не остается.
Отредактировано Norman Lambrecht (2018-12-17 16:38:59)
Вы здесь » HP: Count Those Freaks » Незавершённые эпизоды » something good can work